Битва железных канцлеров - Страница 95


К оглавлению

95

– А я ведь не редактор газет, мадам! У меня совсем иные обязанности: сделать так, чтобы Россия избежала войны.

Горчаков отчасти уже нейтрализовал Уайтхолл заверением, что Россия считает Афганистан вне сферы русских влияний. И он очень не любил напоминаний о силе британского флота:

– Каракумов броненосцами не завоевать.

Недоступным оставалось Хивинское ханство! Безводные пустыни, страшная жара летом и морозы зимою берегли хищников-ханов, столетьями живших трудом невольников. Дипломатия, даже изощренная, тут не помогала. В ответ на протесты Горчакова хан высылал на Орский тракт новые орды разбойников, и в гаремах Хивы появлялись русские женщины, казачат оренбургских станиц безжалостно скопили для роли евнухов, пленным солдатам выкалывали глаза, впрягали, как волов, в плуги.

1873 год – год памятный: ранней весной по зыбучим барханам, которые перемещались, как волны неспокойного моря, тронулись колонны солдат. Орудия застревали в песке по самые оси, верблюды влачили станки для запуска боевых ракет, залпы которых убийственны для вражеской конницы. Редко-редко в пустыне встретится зловещий мавзолей какого-либо восточного сатрапа, еще реже – колодцы, в которых едва зачерпнешь ведерко тухлой воды. Особые «водяные» команды отходили назад, наполняли водою всю посуду, какая имелась, и снова нагоняли колонны. Солдаты пили… Верблюды падали, лошади умирали, а они все шли и шли. Лишнее, что затрудняло движение, сжигалось. Наконец колонны сошлись под стенами Хивы, где их резво обстреляли новенькие британские батареи. Но солдату важно было дойти… Приказ такой:

– Ракетами – по коннице, артиллерия – по воротам!

Самое удивительное, что простонародье Хивы встретило русских как освободителей от ханской сатрапии. Сам же хан, воспользовавшись суматохой, вскочил на туркменского скакуна и умчался из города, охваченного радостным оживлением…

Горчаков снова посетил Тютчева:

– Сегодня, кажется, первый теплый день. Последние годы я по-стариковски начинаю отогреваться лишь в конце мая… Ну, дорогой мой Федор Иваныч, как вы себя чувствуете?

– Это неважно. Важно другое – что с Хивою?

– Марш закончен, – ответил Горчаков.

– Теперь я умру спокойно…

Он умирал в страшном беспокойстве за все на свете – за дела Франции, за свои стихи, за судьбу солдат, на которых уже ложилась исполинская тень Гималайского хребта. Жена перевезла его в Царское Село, ветхая дача скрипела каждой ступенькой, по ночам ветер хлопал ставнями. Это были звуки жизни, покидавшей его, и поэт мужественно предостерегал себя:


От чувства затаенной злости
На обновляющийся мир,
Где новые садятся гости
За уготованный им пир…

Его навестил зять Аксаков, приехавший из Москвы.

– Я, – сказал ему Тютчев, – впервые стал задумываться о себе как о писателе. Останусь ли в памяти потомства? Всю жизнь относился к своим стихам безобразно. Лишь сейчас меня охватила тревога: хочу быть живым в будущей России. Но имею ли право? Так мало сделано… Ах, я лентяй, какой лентяй!

Он признался зятю, что уже потерял чувство рифмы и стихотворного ритма. Вошла жена, дала ему лекарство. Тютчев на минуту задержал в своей ладони ее руку, произнес:


Все отнял у меня казнящий бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон.
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.

Аксаков невольно отметил, что в этом четверостишии поэту удалось выдержать ритм и найти скромную, но точную рифму. А вскоре Тютчева постиг новый удар. «Все полагали, – вспоминал Аксаков, – что он умер или умирает. Но недвижный, почти бездыханный, он сохранил сознание. И… первый вопрос его, произнесенный чуть слышным голосом, был:

– Какие последние политические новости?..»

Потом замолк. И только глаза, в которых светилась громадная работа мысли, эти глаза еще продолжали жить на маленьком сморщенном лице. Приступ опять повторился. Родные позвали священника прочесть над поэтом отходную…

Тютчев прервал молитву вопросом:

– А что слышно из Хивы?..

Последние дни чело поэта было озарено светом глубокого раздумья над тем, что было при нем и что будет после него. Тютчев молчал, но глаза выдавали, что он продолжает жить насыщенной и бурной жизнью мыслителя. Глаза говорили, спрашивали и сами себе отвечали… Рано утром 15 июля на лице отразилось выражение ужаса – это пришла смерть. И он погрузился в будущее России с напряженно работающим мозгом, как уходит в бездну корабль, до конца продолжая трудиться раскаленной машиной…

Умер поэт. Умер гражданин и патриот.

Над дачами Царского Села молния вдруг распорола небеса с таким треском, словно шквал рванул отсыревшие паруса. На давно жаждущие сады и парки пролился восхитительный ливень. Поэт лежал на письменном столе, сложив на груди руки, и, казалось, чутко вслушивался в ликующие шумы дождя:


Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок неба,
Смеясь, на землю пролила…

Горчакова под руки увели с его могилы.

Старый канцлер не плакал, но часто повторял:

– Умер… большой политик, умер он…

– Умер поэт, – поправил его Аксаков.

– Ах, не спорьте… вы не знали его, как я!

* * *

Под могучими вязами хивинского сераля был раскинут текинский ковер, посреди него поставили колченогий венский стул – для Туркестанского генерал-губернатора Кауфмана. А вокруг него стояли офицеры и солдаты в белых шлемах с длинными назатыльниками, спадавшими им на плечи. Заслышав топот копыт, Кауфман сказал:

95