Битва железных канцлеров - Страница 36


К оглавлению

36

– Ученые и писатели пересылают мне в основном цитаты из философских учений. Надергают из Бойля, Гизо или Токвиля и доводят до моей милости с наказом, чтобы я, используя свое влияние, немедленно приложил их к русской действительности, вроде лечебного пластыря. Им интересно знать, что из этого получится. А вот мне совсем не интересно, ибо я заведомо знаю, что чужеродный пластырь к нашему телу не пристанет…

Его поступки уже тогда пытались анализировать: «Что ни говори о Горчакове, однако он единственный из окружения царя, который имеет либеральные поползновения. Правда, на практике он не всегда выдерживает, заявляя, что власть не может обойтись без маленькой доли произвола. Кроме того, занятый политикой, он неясно осознает, в чем заключены либеральные действия…» Горчаков любил фразу:

– Власть твердая, а меры мягкие!

Московский профессор Б. Н. Чичерин писал, что Горчаков «не заражен барскими предрассудками и способен понять толковое мнение, не пугаясь ложных признаков демократии и красной республики». Это правда: когда в 1878 году будут судить революционерку Веру Засулич и когда суд присяжных вынесет ей оправдательный вердикт, Горчаков первым встанет из рядов публики и устроит ей бурную овацию.

* * *

Насколько ему повезло с пасынками Мусиными-Пушкиными, настолько огорчали старика родные сыночки – Михаил с Константином… Незаметно выросли и стали писаными красавцами, от которых женщины посходили с ума, а отец предчуял, что эти ферлакуры седин его не украсят. Молодые князья Горчаковы в свете носили прозвище «магистров элегантности», по почте они выписывали из Парижа белье, пересыпанное лепестками чайных роз, а их папенька знай себе оплачивал векселя, которые кредиторы несли прямо на дом, будто сговорились пустить министра по миру с торбой. Горчаков, человек прочных моральных устоев, тяжело переживал за мужей империи, которым его сыновья регулярно приделывали ветвистые рога… Сегодня князь начал день с того, что надавал своим чадам звонких оплеух, когда они еще нежились в постелях, обдумывая творческие планы на вечер. Сыновья обиделись:

– Но если мы не станем бывать в свете, так, скажите, чем же нам еще заниматься?

– Ковыряйте в носу… дураки! – отвечал отец.

К столу он вышел взъерошенный, глубоко несчастный, страдая. Старый камердинер Яков посочувствовал ему:

– Ваше сясество, да почто так убиваться-то?

– А как иначе? – сказал Горчаков трясущимися губами. – Я уже на седьмом десятке, и мне их не выпороть. Эти сиятельные жеребцы решили, что жизнь – сплошной карнавал бесплатных удовольствий. А они не подумали, что отец их смолоду трудится и конца своим трудам не видит…

Яков подал ему чашку бразильского шоколада. Чашка, которую держал Горчаков, была для него драгоценной реликвией: из нее любила пить чай покойная Мария Александровна.

– Жаль, что они уродились в красавицу мать. Пошли бы в меня, в урода такого, тогда сидели бы дома… Вот сошлю их, куда и ворон костей не заносит: Мишку консулом в Парагвай, а второго на Ямайку… пусть там жарятся!

В дурном настроении подкатил к министерству, спросил дежурного регистратора – что получено за ночь с телеграфа?

– Существенного, ваше сиятельство, в мире ничего не произошло. Прескверно идут дела в Австрии, и неясно, как там справятся с венграми, настаивающими на личной унии. Еще получено сообщение о выборах в Штатах: янки намечают в президенты какого-то лесоруба по имени Авраам Линкольн, за которым они признают талант остроумного оратора. Линкольн, кстати, видный проповедник против рабства чернокожих.

– Что там негры! – отмахнулся министр. – У нас вон белокожие не могут раскрепостить своих же белокожих…

Был день доклада царю, и Александр II высказал Горчакову мысль о «солидарности» венгерской и польской революций:

– В случае нового мятежа в Венгрии я, кажется, забуду прежние распри и брошу свои войска противу мадьяр, как это сделал в сорок девятом году мой покойный батюшка.

– Иными словами, государь, – ответил Горчаков, – вы желаете углубить пропасть между властью и общественным мнением русского народа. Тогда я подаю в отставку…

Это была уже пятая его просьба об отставке. Таким радикальным способом он отстаивал свои взгляды в политике. Царь всегда рвал его просьбы, говоря с милой любезностью:

– Вы мой ближний боярин. Не покидайте меня…

В середине дня Жомини сказал, что в приемной топчется прусский посол Бисмарк, желающий аудиенции.

– Не надо, – ответил Горчаков. – У меня назначен разговор с маркизом Монтебелло, а Бисмарк смотрит на мои симпатии к Франции, словно цензор на крамольную статью.

* * *

Гуляя вечерком по Невскому, Бисмарк уловил в публике чье-то знакомое лицо; приподняв котелок, посол сказал:

– Не могу вспомнить, откуда я вас знаю?

– Вилли Штибер, – ответил тот, озираясь. – Меня представил вам покойный полицай-президент Гинкельдей, когда вам захотелось спереть бюро из дома венского графа Рехберга!

– Спереть… зачем же так грубо? Я ведь не вор, а политик. А что вы делаете в Петербурге?

– Налаживаю связи царской жандармерии с нашей тайной полицией по розыску в Европе русских революционеров.

– Желаю успеха, Штибер! Но если я достигну вышней власти в Пруссии, вы уже не будете шляться по слякоти, вы станете ездить в карете, как большой раздувшийся прыщ.

Этой фразой посол развеселил шпиона:

– В нашем деле из окошек кареты немного снюхаешь. А если вы дадите мне власть над пруссаками, вот тогда-то я нашляюсь пешком столько, что ноги будут отваливаться…

36