Битва железных канцлеров - Страница 26


К оглавлению

26

– Как вы мыслите будущую Европу? – спросил резко.

– Англия потеряет прежнее значение. По бокам материка встанут Франция и Россия, а в центре мы, может быть, позволим чуточку расшириться Пруссии за счет Австрии.

Горчаков дал понять, что переговоры окончены. В поезде он до поздней ночи беседовал с Александром II:

– Они мажут нас по губам Галицией, а в уничтожении Парижского трактата сулят лишь эвентуальную поддержку. При таких условиях нельзя вести точный учет разумной политики.

– Что вы предлагаете? Рвать с Францией?

– Ни в коем случае, – убеждал Горчаков. – Отказаться от союза с Францией – значит, толкнуть ее обратно в объятия Англии. Наполеон Третий замышляет войну к весне следующего года. О сударь! У нас еще немало времени подумать.

– Не забывайте, что я жажду отмщения Австрии.

– Я удовлетворю ваши чувства, совпадающие с моими. Нейтралитет не будет пассивен: мы поддержим его боевым корпусом у самых границ Галиции.

Внутренние дела – душевные

В одном старинном альбоме читаю: «Сегодня на Невском со мною встретился поэт Федор Иванович Тютчев. В большом шерстяном платке, яко в ризе. Шел в глубокой задумчивости, что-то шептал и качал в такт головою. Вероятно, творил…»

Тютчев! Я иногда теряюсь перед этой загадкой. Какая мучительная раздвоенность в страсти к женщинам, между поэзией и политикой. Где муж и где любовник? Где поэт и где политик? Разделяющая грань отсутствует.

Тютчев писал стихи лишь по случаю, на клочках бумаги, разбрасывая их где попало. Зато политика заполонила его душу целиком.

* * *

Федор Иванович навестил семью, где его ожидало холодное отчуждение взрослых детей. Дочери он сказал:

– Аня, хоть ты… сжалься, побудь со мною.

В дедовских шандалах колебались огни свечей. Сбоку он глянул на тонкий профиль дочери, помешал угли в камине.

– Итак, – начал он, глядя на синие угарные огни, – одно поколение, словно волна на волну, набегает на другое, совсем не зная друг друга. Ты не знала своего деда, а я не знал своего. Дед помнил Кунерсдорф, я запомнил Бородино, а для тебя вехою жизни стал Севастополь… Ты и меня не знаешь, Анечка! Мы – два мира. Тот, в котором живешь ты, уже не принадлежит мне. А ведь и я был молод, как ты…


Когда осьмнадцать лет твои
И для тебя уж будут сновиденьем, —
С любовью, с тихим умиленьем
И их и нас ты помяни.

Он замолк. Дочь поправила на нем плед.

– Папа, пойди к маме. Она тебя очень любит.

Да! В этом-то и было несчастье поэта: все женщины любили его и всё ему прощали. Страсть увядающего отца к молоденькой Денисьевой была непонятна. Но общество не осуждало Тютчева – оно строго (очень строго!) судило Лелю Денисьеву.

Федор Иванович прошел на половину жены.


Она сидела на полу
И груду писем разбирала,
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала.

Эрнестина Федоровна бросала в огонь старые письма. Те самые, которые писал он ей. О любви своей.

– Я тебе не помешаю? – тихо спросил он.

– Ты ведь никогда не мешал мне…

Он смотрел, как его письма корчатся в пламени:


О, сколько жизни было тут,
Невозвратимо пережитой!
О, сколько горестных минут,
Любви и радости убитой…

Тютчев (на коленях!) поцеловал край ее платья:

– Прости… Каким мелким и жалким чувствую я себя рядом с тобою. Даже если б ты любила меня еще во много раз меньше, все равно я был бы недостоин даже крупицы твоей любви.

– В том-то и дело, Федор, что я слишком тебя люблю… Прости и ты меня, Федор.

– За что?

– Ах, все равно! За что-нибудь и ты прости…

Грустный, он побрел ночевать к Леле Денисьевой. На улице пурга взметывала за его спиною старенький пледик, совсем не похожий на романтический плащ Дон-Жуана. Он спотыкался.


Не знаю я, коснется ль благодать
Моей души болезненно-греховной?
Удастся ль ей воскреснуть и восстать,
Пройдет ли обморок духовный?

Леля сидела перед зеркалом, две свечи по бокам освещали ее лицо, он подошел к ней сзади, она не обернулась, продолжая смотреть в глубину, отражавшую печальные глаза обоих.

– Я больше так не могу, – сказала она. – Мои дети носят твою фамилию, а я, всеми презренная, должна помереть Денисьевой…

Тютчев смотрел в зеркало, где горели ее глаза.


В непостижимом этом взоре,
Жизнь обнажающем до дна,
Такое слышалося горе,
Такая страсти глубина!

Эта женщина была концом его сложной жизни.


Дышал он, грустный, углубленный,
В тени ресниц ее густой.
Как наслажденье, утомленный
И, как страданье, роковой…

– Федор, я ведь скоро умру, – сказала Леля, и он увидел, как тонкая змейка крови, словно красный шнурок, обвивает ее подбородок…

Тютчев послал лакея за врачом, всю ночь колол лед, не отходил от постели. Под утро Леля уснула, а пурга утихла. Яркое солнце освещало сугробы снега, в которых уютно покоился дивный град Петербург. Тютчев, невыспавшийся, поплелся в Комитет иностранной цензуры, в котором Горчаков сделал его председателем. Там лирик будет ставить клеймо, всепрощающее: «п.п. Ф. Т.». А помощниками ему в этом занятии – еще два тонких лирика: Аполлон Майков и Яков Полонский…

Навестив министра, Тютчев спросил – нет ли отзыва императора на его записку о засилии цензурного ведомства?

– Я буду говорить с государем, – ответил князь.

26