– Все прекрасно, – сказал он, – но между нашими странами затесался щекотливый вопрос, тревожащий не одного меня, но и всю европейскую дипломатию. Франция имеет нравственные обязательства не только к страданиям Италии, но и к страданиям угнетенной вами Польши…
Александр II с трудом сдержался перед Наполеоном:
– Любое вмешательство извне во внутренние дела России может испортить любые, самые наилучшие намерения…
Но перед свитой он уже не стал себя сдерживать:
– Со мной осмелились говорить о Польше! Вы подумайте, господа, он осмелился говорить со мной о Польше…
При этом подбородок царя дрожал. Горчаков, нагнувшись к уху барона Жомини, шепнул ему:
– Неужели вся наша работа – псам под хвост?
Тут некстати к нему подошел Бисмарк, срочно прибывший из Франкфурта, дабы пронюхать, чем благоухает в Штутгарте, и почтительно просил князя представить его русскому самодержцу. Александр II скользнул по Бисмарку рассеянным взглядом, еще продолжая высказывать бурное негодование:
– О чем бы говорить, но только не о Польше!
Бисмарк все волновался – не было ли разговора о Шлезвиг-Голштейне? Горчаков обидел Бисмарка, с презрением – нескрываемым! – отозвавшись об этой чисто немецкой проблеме:
– Послушайте, мой друг, речь идет о сильной головной боли, а вы тревожитесь о сохранении прически…
Взяв себя в руки, Александр Михайлович сохранил хладнокровие. Валевскому он предложил вкрадчиво:
– Основа для переговоров сохранилась в целости. Думаю, мы с вами встретились не для того, чтобы изображать бездушные декорации, на фоне которых столь выразительно играют наши коронованные дилетанты. Давайте продолжим…
После того что произошло, Горчаков не мог не заговорить о Польше – тем более с Валевским (поляком же!):
– Мы неповинны в страданиях польской нации. Почему ваш император апеллирует именно к нам, русским? Россия никогда не жаждала раздела Речи Посполитой, но Екатерина Великая была вынуждена пойти на это, когда увидела, что Польшу стали раздергивать по кускам – то Австрия, то Пруссия…
Валевский молчал. Горчаков вздохнул:
– Австрия и Пруссия поляков германизируют, жестоко преследуя их нравы, язык и обычаи. А в русской Польше все осталось «пше прошем», мы не собираемся делать из поляков русских… Вы же сами, граф, провели юность в Варшаве! И вы знаете: всюду слышна польская речь, вечером открываются польские театры, звучит польская музыка, вы читаете газеты на польском языке… Нет, мы не стеснили поляков. Я даже полагаю, что мы их спасли от неизбежной германизации.
Разрядив гнетущую обстановку, он сказал:
– Пусть наши кесари сердятся и дальше. А мы ведь политики, и Франции с Россией еще предстоит решить немало общеевропейских задач… Если вы станете воевать с Австрией, Россия сохранит позицию, выгодную не для Австрии, а для Франции. Сразу положим это на весы! На другую чашу весов вы кладете свою поддержку России в делах восточных. Говоря очень много об итальянцах, не станем забывать о миллионах славян, попавших под двойной пресс угнетения – мусульманской Турции и не в меру благочестивой христианской Вены…
Лишь под утро Горчаков вернулся к себе, где его поджидал неутомимый друг – Жомини. Князь сразу переменил сорочку.
– Мокрая, – сказал. – Пришлось попотеть. Налейте мне стаканчик мозельского. Сейчас это не повредит.
Жомини спросил о конечных результатах.
– Основа для союза с Францией сохранилась, но после рокового слова «Польша» проект договора не подписан…
– Чего же следует теперь ожидать?
– Войны, – ответил Горчаков и пошел спать.
По дороге на родину, задержавшись в Веймаре, царь все же согласился на встречу с австрийским императором. Словно в извинение себе, он сказал Горчакову:
– Я ничего не простил Австрии, и в этом смысле вы можете быть за меня спокойны. Кесарь будет выклянчивать у России прощения, но я Габсбургам не верю… ну их!
Франц-Иосиф приехал за милостью, прося о ней глазами и изогнутой спиной, как собака просит мозговой кости. Горчаков хотел присутствовать при встрече, но царь сказал ему:
– Зачем это вам? Не доставит удовольствия…
Франц-Иосиф и сам понял, что главное препятствие в его планах не царь, а Горчаков, и, желая задобрить министра, он наградил его орденом св. Стефана. В таких случаях положено отдариваться, но Горчаков предупредил царя, чтобы тот не вздумал награждать русским орденом канцлера Буоля.
– Вы меня ставите в неловкое положение!
– Неловкое положение – обычное для политика…
Издали наблюдая за монархами, гулявшими под ручку среди цветников, министр тогда же зрело решил, что Австрия будет непременно отмщена – независимо от того, о чем беседуют сейчас эти два европейских фараона… Покидая Веймар, князь сделал политический жест – орден св. Стефана он забыл на подоконнике ванной комнаты. Газеты сообщили Европе, что можно забыть часы или кошелек, но забыть высший орден Австрийской империи… тут, простите, что-то не так!
Тиргартен еще не был тем знаменитым парком, каким стал для берлинцев позже: по ночам тут воры раздевали прохожих, на рассветах дуэлировали оскорбленные, в полдень сходились с детьми няньки и кормилицы, чтобы завести роман с солдатами из ближайшей казармы. Однажды утром в Тиргартене громыхнул выстрел… Пастор склонился над убитым дуэлянтом:
– Боже, что мы скажем теперь королю?
Так погиб барон Гинкельдей, начальник тайной полиции: он погиб из-за женщины, хотя король накануне запретил ему дуэлировать. За гробом своего верного альгвазила шел сам Фридрих-Вильгельм IV, неся в руках черно-белое знамя, а процессию замыкал Штибер… По возвращении в замок король, громко плача, обнял адъютанта – барона Мюнхгаузена: «Мой бедный Гинкельдей уже пирует в Валгалле, кто может заменить мне его?» Пройдя в спальню, король «сел перед столиком, на котором стояли графины с водкой и кюммелем, напитком каменщиков… начал пить быстро, большими глотками, приставив горлышко к губам. Два лакея стояли по сторонам почтительно и бесстрастно, давно привыкшие к такому зрелищу». В день похорон полицай-президента Фридрих-Вильгельм IV начал пороть чепуху. Врачи давали ему лекарство, которое он запивал графином водки. При этом король рыдал: