– Национальная гордость возмущена, в низах народа скапливается громадный взрыв патриотизма… Простонародие, я извещен точно, согласно нести жертвы и далее. Но мир все-таки необходим для сохранения спокойствия в империи.
Престарелый англоман Воронцов тоже стоял за мир:
– Шамиль для нас хуже язвы желудка. Пока Шамиль не побежден нами, мы всегда будем связаны в политике!
Александр II указал Нессельроде:
– Немедленно отзовите Горчакова из Вены…
Горчаков приехал. Он остановился, словно провинциал, в номерах у Демута, совершенно разбитый болезнью. Врачи ограничили его лечение тем, что без передышки промывали ему желудок, и в эти дни его навестил Нессельроде – с угрозой:
– Если вы рассчитываете занять мое место, то предупреждаю, что после этой войны министерство иностранных дел будет аннулировано как ненужное, ибо впредь Россия не сможет вести самостоятельной политики, обязанная лишь покорно выслушивать, что ей укажут кабинеты европейские.
– Бог с вами, – равнодушно отозвался князь.
В салонах столицы светские дамы рассуждали:
– Россия унижена, но так жить нельзя! Нам нужна волшебная палочка, чтобы вернуть империи ее прежнее величие.
– Ах, милая Додо, где найти эту палочку?
– Такою палочкой обладает князь Горчаков…
Горчаков, садясь на горшок, говорил врачам:
– Кажется, из меня выходят дурные последствия политики Священного союза монархов… О-о, господи! Прости и помилуй нас, грешных, царица небесная, заступница наша еси…
Под ним стояло изделие фирмы Альфреда Круппа!
Полмиллиона солдат и полмиллиарда рублей – такова цена для России Крымской кампании. Черноморский флот лежал на дне, Севастополь дымился руинами; жители выезжали в Николаев, на горьких пепелищах выли покинутые псы да бродили одичалые кошки. Русский человек не признавал себя побежденным, умные люди даже приветствовали поражение царизма, за которым должно последовать оздоровление государства. Московские славянофилы тогда же пустили в оборот модное словечко «оттепель»:
– Господа, начинается политическая оттепель…
Началась она с того, что Александр II (сам курящий) позволил верноподданным курить на улицах и в общественных местах. Демонстративное курение стало признаком либеральных воззрений курящего, а дворянин, рискнувший отпустить себе бороду, считался уже карбонарием, чуть ли не гарибальдийцем. Возникла мода на папиросы – чисто русское изобретение (хотя название взято от испанской пахитосы, в которой табак заворачивался не в бумагу, а в соломку). «Оттепель» безмерно обогатила табачных фабрикантов Миллера и Гунмана, выпускавших три сорта курева: тонкие и длинные – ферезли, толстые и короткие – пажеские, наконец, специально для театралов появились папиросы на две затяжки, называемые – антракт…
В 1856 году Россия провела широкую демобилизацию старой армии – еще николаевской, набранной по рекрутской системе. Старики ветераны получили на руки белые билеты, в коих им наказывалось «бороду брить, а по миру не ходить» (иначе – не побираться). Тысячные толпы людей, вислоусых и беззубых, с нашивками из желтой тесьмы «за беспорочную службу», плелись по дорогам в свои губернии, дабы успокоить кости на родине. Но солдата дома никто не ждал, ибо у него давно не было дома. Взятый на службу черт знает когда (безграмотный и потому не имевший связи с сородичами, тоже безграмотными), он являлся в деревню, где повымерли помнившие его, а те, что сидели теперь за столом, в суровом порядке хлебая щи деревянными ложками, видели в нем лишнего едока. Вот и пошли они, солнцем палимы, по белу свету, а свет велик, и брили они бороды, как велено им от начальства премудрого. Одинокие люди устраивались хожалыми в полицию, будочниками у застав в провинции, в ночные сторожа при купеческих лабазах, нанимались в швейцары, шли в банщики или… просто спивались! Бряцая крестами и медалями, гневно стуча клюками в заплеванные полы трактиров, ветераны требовали дармовой водки, уважения к себе и почитания, – ей-ей, читатель, они того стоили…
А что еще сказать об этом времени?
Лев Толстой говорил: «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь!» Россию сгибало на переломе эпох, старой и новой, и лишь мудрые старцы сумели найти в себе смелость, чтобы разрешить бурно-кипящей младости: «Шагайте через нас» …
Придворный мир, надев позлащенные мундиры, по утреннему морозцу катил в Зимний дворец присягать самодержцу. Тютчев не поехал для присяги новому императору Александру II:
– Я разуверился, что эти господа способны осознать истину. При случае я готов пожертвовать им часть своего ума…
Поэта вызвали к министру императорского двора.
– Однажды вы уже были лишены звания камергера, когда ради свидания с женщиной самовольно оставили пост посланника в Турине, – сказал поэту граф Адлерберг. – На этот раз вы ведете себя столь же неосмотрительно и даже… вызывающе.
Тютчев присягнул. Презирая себя, сказал Леле:
– Все они в основном мерзавцы, и мне тошно глядеть на них, но беда в том, что тошнота не доводит меня до рвоты.
Он побрел к Демуту, чтобы побеседовать с Горчаковым о судьбах русской политики. С крыш уже капало. Это была весенняя оттепель. Безо всякой политики…
Утром Леля спросила:
– О чем, друг мой, говорили вы с Горчаковым?
– О вселенной – никак не меньше того…
Вечный город никогда не спит… Еще шумят кофейни, еще фланируют по бульварам гуляки, а уже проснулись зеленщики и огородники, загружающие рынки капустой и артишоками. Стражи отворяют мясные павильоны, где дежурные таксы с лаем гоняют между прилавками ленивых и жирных крыс. В два часа ночи пробуждаются flaireur (блюдолизы) – инспекторы, которым до рассвета следует обойти рынки и кухни, дабы, полагаясь на свой вкус, опробовать качество продуктов. На винных складах Парижа торговцы уже разбавляют коньяки крепким чаем, а на молочных фермах безбожно льют в молоко речную воду. Публика разъезжается из театров, когда в дешевых харчевнях уже вскипают супы для пролетариев, готовых взяться за труд. На авансцену парижской кулинарии выходят «устроители бульонов» – почти фокусники, рты у которых лучше пульверизаторов. Набрав в рот рыбьего жира, они распрыскивают его в мельчайшую маслянистую пыль, и она, осаждаясь поверх супов, украшает их поверхность жирными точками. Первые лучи солнца едва коснулись крыш Парижа, а из ворот Бесетра уже выехала телега с преступником; на площади Рокет стоит гильотина, возле нее – корыто со свежими пшеничными отрубями. Голова, прежде чем упадет в мягкие отруби, рубится возле четвертого позвонка. Быстрота операции поразительна: не успеешь сказать «ах!», как подмастерья уже заколачивают крышку гроба гвоздями…